ХАМАТОВА: Не могу это доформулировать до конца, но я постоянно ловлю себя на том, что мне невероятно повезло: я окружена людьми, сделанными из очень тонкого, чувствительного материала. Трудно объяснить, с чем конкретно это связано. Первое, случайное, что приходит в голову, — мы родом из девяностых. Хотя, конечно, это неполное объяснение. Но на данный момент оно самое точное и ёмкое. Что я имею в виду, когда описываю временем целое поколение? Ну, наверное, что человек, который «родом из девяностых», ощущает себя внутренне свободным и внешне это видно. Он уверен, что от него многое зависит и ему многое по плечу; он еще не расчеловечился, он раним и чувствителен к чужой боли.
В Басманном суде, у которого мы курим во время перерыва, идет очередное заседание по так называемому «театральному делу»: судят нашего друга режиссера Кирилла Серебренникова. Одна из нас выросла с ним по соседству в Ростове-на-Дону, училась в одной школе и сохранила дружбу на всю жизнь, другая, познакомившись и подружившись в Москве, сыграла в нескольких важных спектаклях режиссера главные и, возможно, лучшие свои роли, став другом, единомышленником и соратником. Для каждой из нас этот процесс, «дело Серебренникова», — новая точка отсчета жизни и времени, в котором мы живем.
ХАМАТОВА: Это всё — страшное наследие сталинского времени: нам предлагалось родиться и прожить свою жизнь в абсолютном отрыве от своих корней, в полнейшем незнании национального, семейного, генетического; у нас это было отнято по факту нашего существования, системе нужен был человек без прошлого. Моя бабушка дома говорила по-русски, но татарский она знала. Дедушка играл на аккордеоне военные песни, но и татарские тоже. Мы всегда пили чай из пиалы... Всё это было так неочевидно и так зыбко. И вот все эти обрывки, кусочки воспоминаний начали всплывать у меня в голове, когда я стала читать роман Гузели Яхиной «Зулейха открывает глаза».
ГОРДЕЕВА: Помню, ты его прочитала и сказала, что никогда отчетливо не мечтала ничего сыграть, но вот теперь мечтаешь — Зулейху.
ХАМАТОВА: Мне казалось, что героиня моложе и вообще — это не я. Но потом я поговорила с Гузель, и выяснилось, что она представляла меня, когда работала над романом.
ГОРДЕЕВА: У меня иногда возникает ощущение, что мою линию кто-то нарочно рисовал, чертил, чтобы она была прямой: приехав из Ростова, я почти сразу в Москве попала в «Телекомпанию ВИД». Мне повезло. Я видела своими глазами и «Взгляд», и «Тему», и «Час Пик». Мне выпало счастье, очень, правда, короткое: видеть Листьева и работать в его команде. Меня поразило, какого он высокого роста и как тихо он говорит. И еще — какая у него нетипичная для телевизионщиков, не настырная манера разговаривать с людьми. А главное — ему были действительно интересны собеседники, герои интервью, герои репортажей.
ХАМАТОВА: А звездой я так и не стала, потому, видимо, что, когда начинала складываться вся эта звездная институция в России, я уже уехала в Германию. И прожила там три года, приезжая только на короткие блоки спектаклей. Вероятно, я пропустила момент вхождения в звездную актерскую тусовку. Хотя, сейчас я понимаю, мир, окружающую действительность я воспринимала очень по-актерски.
ГОРДЕЕВА: Ты хочешь сказать, что восприимчивость к чужой боли, которая так отличает тебя нынешнюю от других людей, — качество, которого прежде не было?
ХАМАТОВА: Мне трудно так о себе говорить. Но одно я знаю совершенно точно: я не смотрела телевизор, не жила жизнью страны, я существовала в пространстве, надежно отгороженном шлюзами от реальной жизни с ее правдой, болью, несчастьем и радостью. Спроси ты меня тогда о больных детях, я бы не поняла вопроса. Какие больные дети? Это — не по моей части, у меня другая профессия.
И теперь, получив этот опыт, я имею сказать, что все обвинения, все проклятья, все угрозы, все оскорбления, все плевки, все камни и копья, брошенные в мою сторону во время травли, вернее, в несколько наплывов этой травли, — всё это оказалось хлипкими мыльными пузырями, облеченными в устрашающую форму праведного возмездия и благороднейшего гнева. Они оказались всего лишь одной из форм человеческой природы, а именно — проявлением причудливых форм человеческой глупости, которую можно только простить и идти дальше.